Трыков В. П. Героическая тема и метафизика становления в книге Ромена Роллана «Пеги»
УДК 821.133
Trykov V. P. The Heroic Theme and Metaphysics of Becoming in Romain Rolland’s Book Entitled “Péguy”
Аннотация ♦ В статье на материале не переведенной на русский язык книги мемуарно-биографического характера Р. Роллана «Пеги» рассмотрены важнейшие аспекты роллановской антропологии: проблема героизма в ее соотнесенности с концепцией личности. Показано существенное влияние, которое оказали на формирование «метафизики становления» Роллана И. В. Гёте и А. Бергсон. Книга Роллана о Ш. Пеги сопоставлена с работой А. Сюареса «Пеги».
Ключевые слова: французская литература, биография, героизм, метафизика становления, Ромен Роллан.
Abstract ♦ The article considers the main aspects of Romain Rolland’s anthropology (the problem of heroism in its correlation with the conception of the person) as exemplified in his memorial and biographical book “Péguy”, which has not been translated into Russian. Valery P. Trykov notes a significant influence of Johann Wolfgang von Goethe and Henri Bergson on the development of Rolland’s “metaphysics of becoming”. The book on Charles Pierre Péguy by Rolland is compared with André Suarès work of the same title.
Keywords: French literature, biography, heroism, metaphysics of becoming, Romain Rolland.
Последнее произведение Роллана, его литературное завещание — биография французского поэта, публициста, философа и издателя Шарля Пеги (1873–1914). Этот двухтомный шестисотстраничный труд, над которым Роллан работал с 1942 г. в оккупированной Франции. Книга была опубликована парижским издательством «Альбен Мишель» в день смерти Роллана 30 декабря 1944 г.[1]
Отечественному читателю это произведение Роллана почти не известно. Полностью оно на русский язык не переводилось. Одна из глав книги «Основание журнала «Двухнедельные тетради» в переводе Я. Лесюка была включена в последний том 14-томного собрания сочинений Роллана (1958). В российском литературоведении «Пеги» не становился предметом специального и обстоятельного анализа. Публикацию главы из книги в собрании сочинений Роллана предваряла небольшая статья «Ромен Роллан и Шарль Пеги», подписанная инициалами «И. А.» (автором статьи был, вероятно, советский литературовед, автор многочисленных работ о Роллане Иван Иванович Анисимов (1899–1966). Небольшой десятистраничный пассаж о книге содержится в монографии Т. Л. Мотылевой «Творчество Ромена Роллана» (1959). Обе работы относятся к концу 1950-х гг. В обеих отмечается ценность книги Роллана о Пеги как источника сведений об эпохе рубежа XIX–XX вв. Оба исследователя полагают, что Роллан идеализировал Пеги. И. И. Анисимов упрекал Роллана в односторонней и недостаточно определенной оценке Пеги и его журнала, Т. Л. Мотылева полагала, что «Роллан, несомненно, преувеличивает значение Пеги как мыслителя и политического деятеля, переоценивает его как художника, идеализирует его как личность» (Мотылева, 1959: 460). Признавая историографическую ценность книги Роллана, Т. Л. Мотылева считала, что в литературном отношении она уступает «Жизням великих людей» «в смысле живости изложения и художественной общедоступности» (там же: 457).
Таким образом, пока книга Роллана о Пеги не вошла в межкультурных связей России и Франции, литературы которых давно и надежно связаны культурными концентрами и взаимными межкультурными рецепциями[2].
Думается, что столь сдержанная оценка советским литературоведением роллановской биографии Пеги и тот факт, что книга не была переведена на русский язык, в значительной мере объясняется не столько ее литературным качеством, сколько выбором героя. В Пеги настораживали националистические и католические обертона его мировоззрения и творчества. В этом отношении более откровенен И. И. Анисимов, в статье которого применительно к Пеги встречаются слова «мракобес» и «реакция» (Анисимов, 1958: 639). Очевидно, что советская наука рассматривала и оценивала работу Роллана в логике марксистского литературоведения, что обеспечивало четкость критериев оценки, умение рассмотреть литературное произведение в социальном контексте, увидеть его, так сказать, «идеологический потенциал», но одновременно сужало диапазон рассмотрения, в значительной степени редуцировало поэтологический анализ к социологическому и зачастую превращало научное исследование, по определению долженствующее стремиться к объективности, в рецензию, оценки и выводы которой предопределены идеологической позицией рецензента. Так, в обстоятельной монографии Т. Л. Мотылевой вывод о том, что Роллан преувеличил значение Пеги во французской литературе основывается не на предварительном научном анализе творчества Пеги в контексте литературы его эпохи, а делается apriori, исходя из «предзнания» исследователя о мировоззренческой эволюции Пеги от его юношеских социалистических идеалов к католическому обращению, мистицизму и иррационализму, абсолютно не приемлемых для советского ученого.
Не следует думать, что такая «предзаданность» была свойственна только советскому литературоведению. Ею отмечены и работы некоторых западных исследователей о писателях, чьи ценностно-мировоззренческие ориентиры или эстетические принципы им, очевидно, не близки. В качестве примера напомним еще раз об издании, о котором уже шла речь в начале настоящей книги, — «Истории французской литературы» под редакцией Даниеля Кути (2000), в которой Пеги посвящен отдельный монографический очерк, в то время как о Роллане такого очерка в книге не содержится, как и о многих других крупных французских писателях (А. Барбюсе, Р. Мартен дю Гаре и др.) (Histoire de la littérature française, 2000: 1102–1107). То же самое можно сказать и об «Истории французской литературы XX века» под редакцией Мишель Туре (2000) (Histoire de la littérature française du XX siècle … , 2000).
Пеги не был ни близким другом Роллана, ни писателем, близким ему по мировоззрению или стилю. Свидетельства многочисленных разногласий между Ролланом и Пеги находим в книге. Так, Роллан не принимал национализма и пессимизма Пеги, оспаривал его тезис, что в мире существует несколько небольших островков свободы, сосредоточенных в Западной Европе, а все остальное — «океан варварства», огорчение Роллана вызывала и ненависть Пеги к Жоресу. У Роллана были фигуры, более близкие ему в человеческом и творческом плане, которых он прекрасно знал и которые могли бы стать героями биографий: многолетняя дружба связывала писателя с Мальвидой фон Мейзенбуг, Андре Сюаресом, Луи Жийе. По признанию самого Роллана, с Пеги его сблизило дело Дрейфуса и издательская деятельность Пеги, опубликовавшего в своих «Двухнедельных тетрадях» драмы «Волки», «Дантон», «Четырнадцатое июля», роман «Жан Кристоф» и некоторые другие произведения Роллана (Роллан, 1966: 471–472). Однако вряд ли выбор Ролланом фигуры Пеги в качестве героя своего последнего произведения был простым знаком благодарности. Причина была более весомой: Роллан увидел в жизни Пеги современный и французский вариант «героической жизни». Пеги в этом отношении встал в один ряд с Бетховеном, Микеланджело и Толстым.
Тема героизма — центральная в «Пеги». В начале книги Роллан отмечал, что Пеги свойственен «героизм и мистика Правды» (I, 64). Завершая биографию Пеги, Роллан возвращается к теме героизма. После рассказа о гибели Пеги на фронтах Первой мировой войны Роллан заключал: «Да, это был тот самый час и то самое место, где должна была завершиться эта героическая жизнь» (II; 188).
Задолго до Роллана подвиг Пеги описал Андре Сюарес в своей книге «Пеги» (1915), ставшей эмоциональным откликом на гибель французского писателя в сражении при Вильруа (Suarès, 1915). Сюарес начинает повествование с того, чем Роллан заканчивает, — с рассказа об обстоятельствах смерти Пеги. В биографии Роллана смерть Пеги — закономерный завершающий аккорд его жизни, который Пеги подготовил и сыграл сам. В кратком очерке-эссе Сюареса — трагическая случайность и великий подвиг самопожертвования на благо Франции, рассказ о котором может послужить эффектным и эмоциональным прологом к портрету Пеги. Некоторые детали в сценах гибели Пеги у Роллана и Сюареса совпадают: Пеги принимает командование вместо раненого командира; он личным примером поднимает солдат из окопов в бой; пуля попадает ему в лоб. Однако, если у Сюареса Пеги встает из окопа с криком «Вперед!», то у Роллана, поднимаясь во весь рост, он кричит: «Стреляйте! Стреляйте же, ради Бога!». Последние слова протагониста в роллановской биографии позволяют прочитывать сцену его гибели как акт самоубийства. Это впечатление усиливается сообщенными ранее сведениями, что Пеги на фронте готовился к смерти, что в письмах друзьям он как бы прощался со всеми и просил сохранить о нем светлую память, что он не собирался возвращаться с войны, полагая, что осуществил свое предназначение и обрел, наконец, смысл и ясность (II; 186). Роллан, в отличие от Сюареса, дает подробную психологическую характеристику Пеги на фронте, прослеживает, как менялось его настроение по мере ухудшения положения французов.
В книге Сюареса отчетливо звучат националистические, реваншистские нотки. Пеги ведет своих солдат, чтобы отвоевать Францию у «этого врага, этого народа, этих немцев» (Suarès, 1915: 4). Героизм Пеги, по Сюаресу, в том, что тот, пожертвовав жизнью, стал «мостом, связующим Францию, находившуюся в опасности и Францию спасенную» (Ibid: 5). Эта жертва оправданна, как оправданна для Сюареса и война, если она приведет к спасению и возрождению Франции и вернет ей отторгнутые Эльзас и Лотарингию. «Опасность, которая угрожала Франции, как и жертвы, принесенные на алтарь ее спасения, были столь велики, что омерзительный ужас войны ослабевает перед ними» (Ibid: 8).
Ужас войны никогда не ослабевал для Роллана, который, как известно, был последовательным ее противником. Иначе понимал Роллан и героизм, который для него заключался не в воинских подвигах, не в готовности идти навстречу опасности. «Я называю героями не тех, кто побеждал мыслью или силой. Я называю героем лишь того, кто был велик сердцем» (Роллан, 1954: 11). Это душевное величие складывается из нескольких составляющих. Прежде всего оно заключается в стремлении оставаться собой и говорить правду[3]. Пеги была свойственна эта «страстная правдивость», «героизм и мистика Правды» (I, 64). Роллан приводит запись из своего дневника начала 1912 г., которую он сделал, познакомившись с произведениями Пеги: «Он самая правдивая и гениальная сила европейской литературы» (“Il est la force la plus véridique et la plus géniale de la littérature européenne”) (8). «Яду идеализма» Роллан неизменно противопоставлял «реализм видения». В статье «Яд идеализма» (1900) Роллан писал: «Есть только одно лекарство — правда. Надо видеть и отображать жизнь такой, как она есть» (Роллан, 1958: 87). Правда в искусстве, в понимании Роллана, имеет несколько слагаемых: ее непременными условиями являются способность художника наблюдать реальную жизнь, тщательно изучать природу, «забыть самого себя и переживать предметы и существа в их собственной субстанции, сохраняя их собственное дыхание» (там же). Прекраснодушным мечтаниям Роллан противопоставил опыт как плод наблюдений над жизнью, индивидуализму — искусство самоотречения и перевоплощения, декадентской мечтательности — интеллектуальную и моральную сосредоточенность, «гибельному стремлению к виртуозности», «болтливой риторике», «романтической выспренности» — конкретность описания и точность выражения. Этими достоинствами обладали, по мнению Роллана, многие произведения Пеги. В «Покрове Святой Женевьеве и Жанне д'Арк» Пеги достигает «абсолютной правдивости»: «Он распрощался с громогласием публичного красноречия. Он теперь выражает свои чувства вполголоса в сумраке собора, под органные звуки своих рифм» (II; 40).
Аналогом правдивости в искусстве становится в нравственной сфере героизм. У Роллана этика неотделима от эстетики. Героизм есть другая сторона правдивости. «Героизм — это видеть мир таким, каков он есть, и любить его», — декларировал Роллан еще в «Жизни Микеланджело» (78). Статья «Яд идеализма» открывается посвящением «Шарлю Пеги и его «Двухнедельным тетрадям способствовавшим оздоровлению общества». Роллан считал, что Пеги был наделен «реализмом видения», а его журнал стал антидотом против «яда идеализма». В ситуации надвигающейся германской угрозы и нарастающих во Франции на рубеже XIX–XX вв. реваншистских и германофобских настроений Пеги «проявил героизм, самый трудный из всех <…> — смелость, которая заключается не в том, чтобы не замечать опасности или презирать ее, но в том, чтобы очень точно знать о ней, и зная, не бояться ее» (I; 111).
Под «правдой» Роллан понимал не какое-то конкретное направление мысли, не какой-то определенный взгляд на то или иное явление, но саму эту интеллектуальную честность, смелость быть верным себе, мужество следовать своим чувствам и убеждениям. Речь идет не о верности неизменной позиции. Напротив, с точки зрения Роллана, правдивость имеет следствием постоянный духовный поиск, изменчивость, неуспокоенность, стремление к духовному обновлению, открытию новых граней мира и самого себя. «Быть — это ничто! Жизнь только в движении!» (Роллан, 1966: 96). В своих «Воспоминаниях» Роллан называл это «интуицией вечного», которая понимается им как «единство божественного начала и человека в непосредственном познании самого себя» (там же: 68). Эта интуиция становится никогда не гаснущим «очагом энергии». Характеры и мировоззрения Бетховена, Микеланджело, Толстого, Пеги, художников разных стран и эпох, различны, но каждому из них свойственна эта смелость мысли и интенсивная духовная динамика. Героизм, в понимании Роллана, не совместим с косностью, умственной ленью, подчинением власти общего мнения и привычки. Отвечая в 1933 г. на вопрос анкеты, журнала «Коммюн» «Для кого я пишу?», Роллан дал такую самохарактеристику и одновременно изложил свое представление об образцовом читателе: «Я всегда и во всех случаях был динамичен. Я всегда писал для тех, кто находится в движении, ибо я сам всегда был в движении и очень надеюсь, что не остановлюсь до самой смерти. Жизнь ничего не значила бы для меня, если бы в ней не было движения, разумеется, направленного всегда вперед» (Rolland, 1970: 294).
Этот духовный динамизм Роллан ценил и в Пеги, который презирал «всех тех рабов, кто находится под игом привычки, кто пережевывает общепринятые мысли, кто, в сущности, не живет» (II; 148). Пеги, как и Роллан, — всегда в движении. Отсюда его метания, острые стычки с идейными оппонентами, постоянная борьба с другими и с самим собой, отражающаяся в его творениях. В его «Заметке о Бергсоне» Роллан видит воплощение «героического образа сражающегося Пеги» (I; 145). В «Двухнедельных тетрадях» — «пылает дух постоянной борьбы» (I; 147).
В Пеги боролись два чувства — желание быть счастливым и стремление быть честным. В финале книги возникает образ Пеги, накануне гибели сидящего на камне, освещенного солнцем, окутанного белой пылью и читающего со слезами на глазах письмо, полученное от кого-то из близких накануне. Эту сцену Роллан комментирует следующим образом: «Прощай, счастье… С ним было покончено. Теперь в нем жил только рыцарь Чести» (II; 188).
Пеги отправился на войну, одержимый иллюзией, что война эта имеет благородную цель, что он на ней «солдат Республики», воюющий за всеобщее разоружение. Роллан выражает удивление, что Пеги с его острым и проницательным умом, разрушавшим все химеры, поддался этой иллюзии. «Если бы только Пеги предвидел, какие плоды принесет его жертва (и жертва тысяч самых благородных сынов Франции), к какой деградации придет послевоенный мир, какому развращению наслаждением и деньгами подвергнется молодежь и моральному разложению нация, он был бы в ярости» (II; 183). На войне пришла ясность. Отступление и потери французской армии отрезвили Пеги, разрушили его иллюзию, открыли ему правду, которую он всегда искал. В этом контексте гибель Пеги, напоминающая самоубийство, изображена Ролланом как последний акт в духовной драме Пеги, в его неустанной борьбе за Правду, как своего рода наказание, которому герой подвергает себя, как добровольная расплата за то, что на какое-то время он подчинился лжи. Пеги еще один «побежденный победитель» в галерее героических жизней Роллана[4]. Гибель героя представлена как его нравственная победа, преодоление своих ошибок и заблуждений на пути к правде.
Эта борьба требует духовной энергии, внутренней силы, которые зачастую соседствуют с физической немощью, человеческими слабостями и пороками. Роллан неоднократно и в разных своих произведениях возвращался к этой мысли о том, что главное назначение искусства — пробуждать в людях энергию, давать им ощущение полноты жизни: «Мой враг — а на нашем старом, выдохшемся Западе он страшен — это вялость» (Роллан, 1985: 203). «…Когда я говорю «жизнь», я подразумеваю “борьба”» (Роллан, 1966: 233). «Еще до того, как я попытался заговорить на языке искусства, для меня стала ясна основная идея моего будущего творчества: «Оно не сделает людей лучше, но оно может вдохнуть в них жизнь, пробудить в них страсти, — хорошие или дурные — не в этом суть! Важно, чтобы искусство воспламеняло в них Дух Жизни…» (там же).
Как и в «Жизнях великих людей», Роллан в «Пеги» не идеализирует своего героя. Пеги крайне раздражителен, часто резок, несправедлив в своих нападках на идейных оппонентов, нетерпим к чужому мнению. Роллан отмечает, что в беседах Пеги с Лоттом содержится много нескромных признаний, которые смутили бы тех, кто живет легендой о Пеги (I; 220). Описывая ненависть Пеги к Жоресу, Роллан признавался: «Мне тягостно показывать этого человека (Пеги — В. Т.), которого я любил, этого настоящего и большого человека, находящегося, подобно Саулу, во власти демонов, но я обещал, обещал прежде всего самому себе, ничего не скрывать» (I; 117). Роллан так характеризовал душевное состояние Пеги в 1913 году: «Невозможно скрыть, не искажая правды, что в этом году Пеги был отчаянно одинок и загнан, как волк в лесу» (II; 53). Глухой Бетховен, измученный работой, больной Микеланджело, мятущийся и бегущий из дому старик Толстой, страдающий от семейных неурядиц, финансовых проблем, болезней и мании преследования Пеги — таковы протагонисты роллановских биографий, между тем для писателя они суть настоящие герои, поскольку в них живет Дух Жизни, энергия и импульс обновления. В «Жан-Кристофе» Роллан утверждал, что «большинство людей в сущности умирает в двадцать-тридцать лет; перешагнув этот возраст, они становятся лишь своей собственной тенью; всю остальную жизнь они подражают сами себе, повторяя с каждым днем все более механически и уродливо то, что уже когда-то говорили, делали, думали или обожали в те времена, когда они еще были они» (Роллан, 1955: 269 [кн. 3: «Отрочество»]).
Роллан не любил праведников, так как усматривал в праведности разновидность окостенелости, завершение движения, развития, застывшую форму. Застывшим в самодовольной добропорядочности обывателям Роллан всегда предпочитал мятущихся грешников. Грешник скорее достигнет благодати, чем почтенный обыватель. Конечно, речь идет не об оправдании порока, не о декадентской эстетизации зла, но о трудном пути саморазвития, который должен пройти человек. Пеги как и Микеланджело, как Толстой, — «великий христианин» в том смысле, который вкладывал в это понятие Роллан (II; 194). Христианин — тот, в ком живет порыв к Богу, импульс к совершенствованию и вечное недовольство собой и миром. «Пеги никогда не был доволен. Это был его способ быть христианином <…> — протестуя, все принимать»» (II; 160). Роллан с пониманием и даже сочувствием пишет о том, что поздний Пеги осудил литературное творчество, так как полагал, что оно мешает саморазвитию, замыкает в форму, способствует духовному окостенению (II; 163). Для Пеги «существует нечто несравненно худшее, чем мыслить плохо, — это мыслить готовыми формулами и существует нечто несравненно худшее, чем иметь плохую душу, — иметь застывшую душу» (II; 163).
Эта притягательность для Роллана силы, энергии, здоровья объясняет его неприязнь к декадансу. В «Жан-Кристофе» Роллан писал, что «единственное правильное деление людей — это деление на здоровых и тех, кто не принадлежит к их числу» (там же: 265).
Здоровье, по Роллану, не в том, чтобы никогда не болеть, но в том, чтобы иметь силу справляться с болезнью и идти вперед, жить дальше. «Больные» в его романе — не те, кто страдает от какой-то физической болезни, но те, кому, как Юстусу Эйлеру, не хватает жизненной силы. Таков и зять Эйлера Фогель, чиновник канцелярии, озлобленный и дряхлый. Им противопоставлены крепкая, шумливая, деятельная жена Фогеля Амалия и дед Кристофа Жан-Мишель, который «обладал одним из ценнейших даров: с неослабевающим любопытством он следил за течением жизни, и эта свежесть чувств не только не исчезла, но, напротив, возрождалась с каждой утренней зарей» (там же).
Для Роллана развитие, совершенствование — единственный способ обретения свободы и своего подлинного «я». Закономерно, что в «Пеги» снова появляется образ реки, метафора непрестанного движения. Описывая свое впечатление от перечитываемых им «Двухнедельных тетрадей» Роллан писал: «С первых глотков я был пленен. Я пил большими глотками, я утолял жажду этой рекой жизни, этой Луарой, текущей со стремительной неспешностью, полноводной, широкой, глубокой и извилистой…» (I; 7–8). C Луарой сравнивал Пеги и Сюарес: «Пеги — широкое русло Луары с ее островками, мелями, камышами и разливами. Он ровен и неизменен. Он незаметно катит свои воды в бесконечность. Его однообразные излияния перехлестывают через край. В нем нет особого разнообразия, но есть спокойная сила. Он не музыкант: ему чужда гармония, но у него есть дар естественности…» (Suarès, 1915: 43–44).
У Роллана Луара — метафора всего духовного мира Пеги, в котором акцентируется движение, мощь жизненных сил. У Сюареса это метафора лишь писательского таланта Пеги, свойственной ему, по мнению Сюареса, статичности, монотонного лиризма, немузыкальности, негармоничности, силы и естественности выражения чувств. В использовании метафоры, как в капле воды, отразилось жанровое своеобразие обоих произведений о Пеги. Книга Сюареса — литературный портрет, краткая, емкая, но статичная характеристика литературного дарования Пеги. Роллановский «Пеги» — «биография духа», рассказ о духовном становлении героя.
Однако становление не есть дурная процессуальность без вектора и цели. Роллан прекрасно понимал, что в противном случае, если «движение — все, а конечная цель — ничто», то культ становления парадоксальным образом может стать питательной почвой для чуждого Роллану дилетантизма с его протеизмом, нравственным релятивизмом и эстетизацией действительности, а целью Роллана было не эстетское смакование ощущений или дилетантское переживание различных форм жизни, но Истина. «…..Я бы сказал, что в последовательном соединении души с различными «верами» (формами веры) следует видеть цепь добросовестно поставленных экспериментов в поисках истины, экспериментов, которые, ведя от одной истины к другой, все ближе подводят к той, что влечет нас к себе и ускользает от нас, оставляя на пути лохмотья своих покровов, которые мы срываем с нее один за другим. И какие бы покровы ни оставались у нас в руках, мы ищем, мы любим все ту же истину» (Роллан, 1966: 436).
В понимании Роллана, истина — не абсолютное знание неких универсальных законов бытия. Истина — то, что пробуждает в человеке волю к жизни, столь ценимую писателем энергию. Во «Внутреннем путешествии» он писал: «Никакая вера (определенная), никакая мораль (ограниченная временем и местом) не играет роли. Самое важное — это энергия души, величие, героизм… <…> Мою мысль, без сомнения, никто не поймет правильно: подумают, что я метался между различными мнениями, не зная, на каком остановиться. Между тем моя цель всегда была неизменной: извлечь из всех видов веры и сомнения скрытый огонь, вечность, которую каждый человек носит в душе, каковы бы ни были его мысли и его вера, — лишь бы он пожелал быть человеком — человеком в полном смысле слова, одним из тех, кого изо дня в день предают и гонят, — цель собрать и связать в один сноп всю нравственную мощь разобщенного человечества, — словом вдохнуть страсть и действие — радость и печаль — в нашу обессиленную эпоху…» (там же: 164).
Маркером этого вневременного, «вечного» начала в человеке становятся библейские реминисценции и образы. Роллан сравнивает Пеги то с Саулом, одержимым демонами (I; 117), то с пророком Илией, ревностным поборником иудаизма, беспощадным к своим врагам (II; 83), то с Иовом, оплакивающим свои несчастья (I; 152), сообщает читателю, что Пеги видел свою миссию в том, чтобы изгнать торговцев из храма и возродить достоинство и величие Франции (II; 189). В «Жизни Толстого» Роллан писал: «Время от времени миру являются великие мятежные умы, которые, подобно Иоанну Предтече, провозглашают анафему развращающей цивилизации» (353). Очевидно, что в биографиях Роллана присутствует мифологический пласт, однако мифологические элементы выполняют у него иную художественную функцию, нежели у писателей-модернистов. Они призваны выразить не модернистское представление о существовании универсальных, вечных сущностей, в конечном счете о торжестве статики, скрывающейся под видимостью изменений, но, напротив, стать выражением мысли, что единственная универсалия — это «бесконечность жизни», то есть вечная изменчивость, История. История, эта вечно текущая «река жизни», всплески человеческой энергии («страсть и действие») — единственное, что противостоит Смерти[5]. Роллановский человек — это “homo in statu formandi” и только в становлении преодолевающий небытие.
В очерке «Кругосветное плавание», написанном в 1924 г., Роллан писал: «Великий принцип “Stirb und werde! («Умри и возродись!» — это акт героической решимости пережить все грядущие мучительные взлеты и падения, решимости, которая подсказана невыразимой верой в бесконечность жизни и приятием ее непредвиденных перемен, тайным согласием с мудростью ее глубоко скрытых движений. Ибо в великий час пророческого озарения мы провидим или провидели Волю, более мудрую и более высокую, чем та, которой мы располагаем для наших повседневных нужд, — Волю, объемлющую всю совокупность наших дней — минувших, настоящих и грядущих. Некое Сверх-Я. Оно не ущемляет наших повседневных «я». И отнюдь их не отвергает. Оно объединяет их и связывает между собой, как красная нить, на которую нанизаны бусины ожерелья. И получается так, что последняя бусина встречается с первой…» (Роллан, 1966: 156–157). Эти строки о мистическом Сверх-Я (Sur-Moi) были дописаны Ролланом в 1940 г., то есть уже на закате его жизни и творчества. Этот пассаж, на первый взгляд, может показаться каталогом некоторых важных тем и идей модернистского дискурса (бергсоновские идеи множественности «я», «непрерывности в изменчивости», сосуществования, ассоциации прошлого и настоящего, прустовский мотив «озарения», фрейдовское «Сверх-Я»). Однако бергсоновская идея «длительности» была воспринята Ролланом иначе, чем Прустом. Пруст интерпретировал ее как обоснование созерцательности, самоуглубления, отказа от действия и как инструмент в разрушении такой художественной цельности, как характер. Роллан, напротив, в видимой и кажущейся множественности ищет цельность, «красную нить», связывающую отдельные бусины в ожерелье. В отличие от Пруста, для которого личность — это конгломерат различных «я» («человечков»), разрозненных, не связанных между собой состояний нашего сознания, сменяющих друг друга в беспрерывной текучести памяти («потоке сознания»), для Роллана личность — при всей ее сложности и изменчивости, «взлетах и падениях» представляет собой органическое единство, цельность. Если Пруст в устойчивости и единстве ищет множественность и текучесть, бергсоновскую «длительность», то Роллан, напротив, в видимой множественности, сложности и изменчивости пытается обнаружить связность.
Роллан-художник видит мир не только в становлении, но и во взаимосвязи, взаимообусловленности его элементов. Это объясняет неприятие Ролланом всех форм изолированности. Отсюда его критика «искусства для искусства», «интеллектуальной элиты», оторвавшейся от народа, всех те, кто говорил, что есть два Толстых — до и после кризиса и был неспособен увидеть единство духовных исканий писателя и его личности. Это видение личности как сложной связности вызывало неизменный протест Роллана против попыток втиснуть ту или иную историческую фигуру в тесные рамки какой-то доктрины, поставить на службу групповым интересам, сделать знаменем в идеологической борьбе различных партий, котерий и группировок. Пеги не исключение. В «Пеги», как и в «Жизни Толстого», Роллан не соглашается с теми авторами книг о Пеги, кто пытался использовать Пеги в своих интересах, представить его защитником той или иной доктрины, трактовать однобоко и узко (Пеги-католик, Пеги-еретик, Пеги-свободный мыслитель, Пеги-солдат Республики, Пеги-предшественник национал-социализма и т. д. (I; 9). Совсем иная концепция Пеги у Роллана: «Нужно сказать со всей определенностью, что Пеги — это целый мир, находящийся в движении; его личность, многогранная и страстная была той множественностью (une multiplicité), которая не боялась обнаружить свои противоречия»(I; 10).
В Пеги, как в Микеланджело или Толстом, борются противоположные начала, которые Роллан по-разному называет в разных местах книги, — «Animus» и «Anima» или «l’âme charnelle» и «l'âme spirituelle», но, в сущности, это лишь вариация конфликта, на котором строится образ Толстого, — «борьба между богом и страстями» (232). Страсти Пеги иные, нежели у Микеланджело или Толстого. Пеги горд, тщеславен, вспыльчив, не сдержан, резок в отстаивании своих убеждений, временами гневлив. Его нападки на Ренана, идейные разногласия, приведшие к разрыву с Жоресом, человеческая и мировоззренческая близость с которым сменилась ненавистью, тщеславное желание занять место в Академии — все это вызывает сожаление Роллана. В Пеги Роллан фиксирует ту же раздвоенность, что он отмечал в Микеланджело и Толстом: «И пусть нам не изображают Пеги хозяином самому себе и своему творчеству, которое якобы подчинялось какому-то твердому плану! Он был человеком, теперь это можно сказать с уверенностью, преданным своей вере, которого нападки и насмешки лишь укрепляли в ней, но его лодка, расцвеченная ныне всеми флагами, была открыта всем ветрам его страсти и его гения» (I, 265).
Столь ценимый Ролланом духовный динамизм героя, его последовательное соединение с различными «верами» имеет неизбежным следствием «множественность» его личности. К этой теме Роллан возвращается неоднократно. Говоря о лирических стихотворениях Пеги, автор замечает: «Здесь особенно заметна та множественность «я» Пеги, которой не замечают все те, кто говорит о нем, рисуя его черно-белыми красками. Он был и черным и белым, ему были ведомы все оттенки любви, и ненависти, гордости и стыда, ожоги чувств и невинность…» (I, 23). «Обращение» Пеги в католицизм Роллан трактует именно в этом ключе: «загадка его обращения заключается в том, что другой Пеги, настоящий Пеги освободился от Пеги временного (мирского, преходящего — temporel): он нашел ключ, открывший ему новый мир» (I; 175).
Вместе с тем в этой сложности, множественности и текучести Роллан выделяет доминанты, моменты наивысшего напряжения, перелома. Роллан так формулировал свой принцип создания образа Пеги: «Нет ничего более ложного, чем рассматривать его (как это обычно ошибочно делает критика) как созданного из одного куска и находящего на одном и том же эмоциональном градусе. Нужно проследить день за днем изгибы его чувств и его гения и их неожиданные всплески. 1910 год ознаменовал один из таких пиков его жизни» (I; 221). Другой такой рубеж — дело Дрейфуса, когда «глаза Пеги раскрылись. Он понял свою миссию, свою сущность, свое предназначение, тот закон, которому он до той поры не позволял себе подчиниться…» (I; 63).
Французский исследователь Жорж Пуле писал, что важнейший принцип прустовской поэтики — «мерцание» (“une vacillation”), когда «одно пространство стремится вытеснить другое пространство, занять его место» (Poulet, 1963: 15). У Роллана же один этап жизни и духовного становления Пеги четко отграничен от другого, одно пространство отделено от другого, но не изолировано, так как всякий последующий этап подготовлен предыдущим. Вот, например, как Роллан объясняет обращение Пеги в католическую веру, переход Пеги от социалистических идей к католицизму: «Его социализм не был отринут, Пеги всегда оставался ему верен на почве “спасения в земной жизни”. Но по мере того, как этот социализм становился более глубоким, по мере того, как Пеги чувствовал необходимость углубить его, он встал на новый путь, на путь «религии вечного спасения», которая была тесно связана с религией спасения в земной жизни…» (1; 133). Таким образом, Роллан описывает в «Пеги» духовную эволюцию героя не как череду кризисов и разрывов с прошлым, но как смену состояний, в которых прошлое сохраняется в настоящем в новом «снятом» виде.
На формирование роллановской метафизики становления оказал влияние не только Бергсон. Не менее значимой в этом отношении фигурой был Гёте. В 1932 г. Роллан опубликовал статью «Гете. “Умри и возродись”», в которой, отмечая необыкновенную многосторонность гения немецкого писателя, раскрыл то, что в личности, мировоззрении и творчестве великого немца имело для него особое значение. Это прежде всего историзм как принцип гетевского мышления. Роллан признавался, что его Гете — это Гете, провозгласивший девиз «Умри и возродись!», который оказался близок его, Роллана «индивидуальной сущности» (Роллан, 1958: 548). «…Видеть все развитие человечества и судить о нем с точки зрения не вечности, а вечного становления» — таков принцип Гете (там же: 555). Причем Роллан подчеркивал, что «становление», по Гете, не всякое движение, но «движение вверх, Erhebung» (там же: 554). Бергсоновский интуитивизм с его концепцией «длительности» был на определенном этапе плодотворен для Роллана как инструмент в борьбе с механическим материализмом позитивистов, однако историзм Гете существенно скорректировал роллановское понимание «становления», которое, в отличие от «длительности» Бергсона, не есть дурная текучесть, непрерывная изменчивость, не имеющая ни источника, ни направления, ни моментов покоя, устойчивости. Для Бергсона «я» есть единство в становлении, а потому «я» никогда, ни в один момент своего существования не тождественно самому себе. Поступки индивидуума выведены из социального и исторического контекста, они обусловлены исключительно его сознанием. Человек свободен, когда его поступки, преодолевая власть истории, социума, привычки совпадают с его нынешним, сиюминутным «я», которое уже в следующий момент своего существования станет совершенно иным.
Роллан, соглашаясь с бергсоновской идеей изменчивости личности, не приемлет тезис Бергсона о тождестве личности и сознания. Вслед за Гете исходит из представления о тождестве человека и природы. Он называет это «мощным реализмом» Гете и подтрунивает над теми «неоидеалистами <…>, у которых реальность объекта зависит от субъекта» (там же: 538–539).
Природа, а не «произвол одинокой души» — вот подлинный «архитектор жизни». Следование законам природы обеспечивает целостность личности Гете, да и всякой личности. Личность для Роллана не бесконечная текучесть, но единство, целостность, система, в которой все взаимосвязано и обусловлено природой.
Однако «природа», в понимании Роллана, — это не природа натуралистов, не биологический фатум. Это и не ницшеанский витализм с его доверием к мудрости тела (ницшеанское «Само») и критикой истории и культуры. Роллановская «природа» исторична. Она, в сущности, другой лик истории. «…Физически Гете, Гете как личность, был связан с определенным часом и определенным местом человеческой эволюции; не он их выбирал. И раз такова его историческая судьба, он должен быть ей послушен» (там же: 553). Таким образом, отвергая механистический детерминизм позитивистов, Роллан признает исторический детерминизм. Роллан сочувственно излагает точку зрения Гете на Французскую революцию: для Гете «справедлива всякая революция, вытекающая из «великой необходимости». Но он осуждает все то, что насаждается внешней силой, не на своей почве и не в свой час» (там же: 552).
В контексте сказанного становится понятно, какой смысл вкладывал Роллан в понятие «Сверх-я» в «Кругосветном плаванье». Речь шла не о фрейдовском «Супер-эго» («Идеале Я»), означающем в концепции Фрейда, как известно, элемент в структуре человеческой психики, возникающий в результате интериоризации авторитета, принятых в обществе культурных норм и функционирующее в форме чувства вины или совести. Роллановское «Сверх-я», как и его «природа» насыщено историей[6].
Человек, по Роллану, становится свободен не тогда, когда, как полагал Фрейд, ему удается сублимировать свои комплексы и преобразовать их в творческую деятельность, а тогда, когда он познает себя. Однако для того, чтобы познать себя, необходимо постичь законы «великой необходимости», природы и истории, и следовать им. «Человек познает сам себя только в той мере, в какой он познает мир…», — приводит Роллан слова Гете (Роллан, 1958: 546). Здесь Роллан расходится не только с Фрейдом, но и с Бергсоном. У Бергсона, углубляясь в себя, познавая свое глубинное «я» при помощи интуиции, человек познает мир. У Роллана, как и у Гете, познавая мир, человек познает себя.
Становление — закон бытия. Роллан знал об этом уже тогда, когда создавал полные драматизма «Жизни великих людей» и своего «Жан-Кристофа». Однако в «Пеги» писатель находит адекватную форму для воплощения этой метафизики становления в биографическом жанре: назовем ее условно «биографией духа».
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] См.: Rolland, 1944. Далее текст «Пеги» цитируются по настоящему изданию с указанием тома и страниц в круглых скобках.
[2] См. об этих культурных феноменах в статьях: Ощепков, Трыков, 2010; Ощепков, Луков, 2006; а также в монографии Вал. А. и Вл. А. Луковых по тезаурусному подходу: Луков Вал. А., Луков Вл. А., 2013: 433–447.
[3] В своих «Воспоминаниях» Роллан объяснял истоки этой правдивости. Она рождалась из религиозного кризиса и отречения от католической веры. Роллан так описывал логику своих нравственных исканий: «Но как я смогу жить, если я не верю в бога, если я не верю в себя? — Отрицая себя. Нет — такое же утверждение жизни, как и да. Смерть только во лжи. Во лжи самому себе. В душевной трусости. Меня спасла полная духовная искренность, которую я сохранял всегда, в каждый миг своей жизни, при всех обстоятельствах. <…> Никогда я не старался обманывать себя и никогда не был жертвой своего собственного обмана» (Роллан, 1966: 84).
[4] Вот как Роллан впоследствии будет вспоминать о генезисе этого типа «побежденного победителя» в его творчестве: «К двадцати трем годам крылья беспомощно повисли, творческие замыслы, словно привязанная птица, вращались вокруг одной и той же темы — темы мятежного героизма, разбитого, гибнущего в борьбе героя: Кристоф и ему подобные, срывающиеся в пучину, поверженные гении, их крушения, трагическая эпопея жизни человека, который безнадежно сражается до последнего вздоха и не сдается, хотя знает, что в итоге его ждет поражение» (Роллан, 1966: 113).
[5] Роллан так же остро, как декаденты и модернисты переживал близость смерти, конечность человека. В 1939 г. предисловии к своим «Воспоминаниям юности» Роллан писал: «…История одной человеческой жизни — это в гораздо большей мере история конечного, чем бесконечного, скорее — преходящего, чем вечного; это история того, что каждый миг умирает…и никогда уже не возникнет вновь: ведь только это преходящее и нуждается в спасении, ибо оно тонет в волнах времени; тому же, что неподвластно времени, — ничего не грозит. Однако смешно было бы думать, что можно спасти человеческое «я», записав его историю на листке бумаги или даже запечатлев на камне, как запечатлевали деяния великих римлян. В лучшем случае, это лишь видимость отсрочки, полученной у смерти! Думаю, что никто не испытал с такой остротой, как я, и притом уже в детстве, это ощущение смерти, на которой зиждется жизнь и на которой зиждется детство. Это не оставлявшее меня глубокое ощущение никогда, однако, не подрывало той яростной энергии, с какой я жил и строил. В этом — узел трагедии» (Роллан, 1966: 220–221).
[6] Роллан был знаком с З. Фрейдом, их связывали дружеские отношения. Их личная встреча и знакомство состоялись в 1924 г. Свое отношение к фрейдизму Роллан выразил в следующих сточках: «Что касается меня, я должен совершенно определенно высказаться против фрейдистской космогонии с ее грезящим ребенком Эросом. Я отношусь с большим уважением к Фрейду, которого знал лично, и воздаю должное этому бесстрашному лоцману, что, подобно великим финикийским предкам, первый отважился пуститься в плавание по неисследованному Континенту Духа <…>. Но я совершенно уверен: темный континент, описанный им, — не моя родина. Я иной расы. Моя раса пронесла сквозь века и хранит в глубинах своей памяти отзвуки иных голосов, лай иных чудовищ, песни иных богов» (Роллан, 1966: 99–100).
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
Анисимов, И. И. (1958) Ромен Роллан и Шарль Пеги // Роллан Р. Собр. соч. : в 14 т. М. : Гослитиздат. Т. 14 : Вопросы эстетики. Театр. Живопись. Литература. 831 с.
Луков, Вал. А., Луков, Вл. А. (2013) Тезаурусы II : Тезаурусный подход к пониманию человек и его мира. М. : Изд-во Нац. ин-та бизнеса. 640 с.
Мотылева, Т. Л. (1959) Творчество Ромена Роллана. М. : Гослитиздат. 488 с.
Роллан, Р. (1954) Собр. соч. : в 14 т. М. : Гослитиздат. Т. 2: Жизни великих людей: Жизнь Бетховена. Жизнь Микеланджело. Жизнь Толстого. 369 с.
Роллан, Р. (1955) Собр. соч. : в 14 т. М. : Гослитиздат. Т. 3: Жан-Кристоф. Кн. 1–3. 412 с.
Роллан, Р. (1958) Собр. соч. : в 14 т. М. : Гослитиздат. Т. 14: Вопросы эстетики. Театр. Живопись. Литература. 831 с.
Роллан, Р. (1966) Воспоминания. М. : Гослитиздат. 590 с.
Роллан, Р. (1985) Статьи, письма. М. : Радуга. 408 с.
Histoire de la littérature française (2000) / Sous la dir. de Daniel Couty Paris : Larousse. xv, 1522 p.
Histoire de la littérature française du XX siècle. 1898–1940 (2000) / Sous la dir. de Michèle Touret. Rennes : Presses Universitaires de Rennes. 347 p.
Poulet, G. (1963) L’espace proustien. Paris : Gallimard. 183 p.
Rolland, R. (1944) Péguy : en 2 vols. Paris : Albin Michel. 640 p.
Rolland, R. (1970) Textes politiques, sociaux et philosophiques choisis. Paris : Éditions sociales. 318 p.
Suarès, A. (1915) Péguy. Paris : Emile-Paul frères éditeurs. 94 p.
REFERENCE
Anisimov, I. I. (1958) Romen Rollan i Sharl' Pegi [Romain Rolland and Charles Péguy]. In: Rolland, R. Sobranie sochinenii [Collected Works]: in 14 vols. Moscow, Goslitizdat Publ. Vol. 14 : Voprosy estetiki. Teatr. Zhivopis'. Literatura [Issues of Aesthetics. Theater. Pictorial Art]. 831 p.
Lukov, Val. A. and Lukov, Vl. A. (2013) Tezaurusy II : Tezaurusnyi podkhod k ponimaniiu cheloveka i ego mira [Thesauri II: The Thesaurus Approach to the Conceptualization of the Person and His/Her World]. Moscow, The National Institute of Business Press. 640 p. (In Russ.).
Motyleva, T. L. (1959) Tvorchestvo Romena Rollana [Romain Rolland’s Oeuvre]. Moscow, Goslitizdat Publ. 488 p.
Oshchepkov, A. R., Lukov, Vl. A. (2006) Mezhkul'turnaia retseptsiia: russkii Prust [Intercultural Reception: Russian Proust]. Znanie. Ponimanie. Umenie, no. 3, pp. 172–180.
Rolland, R. (1954) Sobranie sochinenii [Collected Works]: in 14 vols. Moscow, Goslitizdat Publ. Vol. 2: Zhizni velikikh liudei: Zhizn' Betkhovena. Zhizn' Mikelandzhelo. Zhizn' Tolstogo [Lives of Great People: The Life of Beethoven. The Life of Michelangelo. The Life of Tolstoy]. 369 p.
Rolland, R. (1955) Sobranie sochinenii [Collected Works]: in 14 vols. Moscow, Goslitizdat Publ. Vol. 3: Zhan-Kristof. Kn. 1–3 [Jean-Christophe. Books 1–3]. 412 p.
Rolland, R. (1958) Sobranie sochinenii [Collected Works]: in 14 vols. Moscow, Goslitizdat Publ. Vol. 14 : Voprosy estetiki. Teatr. Zhivopis'. Literatura [Issues of Aesthetics. Theater. Pictorial Art]. 831 p.
Rolland, R. (1966) Vospominaniia [Memoirs]. Moscow, Goslitizdat Publ. 590 p.
Rolland, R. (1985) Stat'i, pis'ma [Articles. Letters]. Moscow, Raduga Publ. 408 p.
Histoire de la littérature française (2000) / Sous la dir. de Daniel Couty Paris, Larousse. xv, 1522 p. (In Fr.).
Histoire de la littérature française du XX siècle. 1898–1940 (2000) / Sous la dir. de Michèle Touret. Rennes, Presses Universitaires de Rennes. 347 p. (In Fr.).
Poulet, G. (1963) L’espace proustien. Paris, Gallimard. 183 p. (In Fr.).
Rolland, R. (1944) Péguy : en 2 vols. Paris, Albin Michel. 640 p. (In Fr.).
Rolland, R. (1970) Textes politiques, sociaux et philosophiques choisis. Paris, Éditions sociales. 318 p. (In Fr.).
Suarès, A. (1915) Péguy. Paris : Emile-Paul frères éditeurs. 94 p. (In Fr.).
Трыков Валерий Павлович — доктор филологических наук, профессор, заместитель заведующего кафедрой всемирной литературы Московского педагогического государственного университета, академик Международной академии наук (IAS, Инсбрук, Австрия).
Trykov Valery Pavlovich, Doctor of Philology, Professor, Deputy Head, World Literature Department, Moscow State Pedagogical University, full member, International Academy of Science (Innsbruck, Austria).