Луков Вал. А., Луков Вл. А. Пушкин: сцена истории и мифа
Исследование выполнено в рамках проекта РГНФ № 13-04-00346 («Драматургия А. С. Пушкина: проблема сценичности»).
УДК 009 ; 821
Lukov Val. A., Lukov Vl. A. Pushkin: The Stage of History and Myth
Аннотация ◊ В статье рассмотрено обновление понимания истории и мифологии в творчестве А. С. Пушкина — его драматургии («Борис Годунов», «Моцарт и Сальери»), поэзии («Руслан и Людмила», «Медный всадник») и прозе («Капитанская дочка», «Пиковая дама»), раскрывается пушкинская диалектика истории и мифа.
Ключевые слова: А. С. Пушкин, история, мифология.
Abstract ◊ The article considers the renewal of the interpretation of history and mythology in A. S. Pushkin’s oeuvre — his dramatic works (Boris Godunov, Mozart and Salieri), poetry (Ruslan and Ludmila, The Bronze Horseman), and prose (The Captain's Daughter, The Queen of Spades). The authors reveal Pushkin’s dialectics of history and myth.
Keywords: A. S. Pushkin, history, mythology.
Историк П. Н. Грюнберг в своей недавней статье довольно решительно утверждал, что «...историческая наука в целом к Пушкину никак “не относится”, историком его не признает и, не скупясь на малоценные комплименты по поводу “историзма”, изменять свое отношение не намерена»[1]. Хотя автор не занимается специально Пушкиным (его область — ранняя российская грамзапись), но приводимые им аргументы выглядят вполне убедительно. В то же время литературоведы, напротив, уже полтора столетия связывают Пушкина с историей очень тесно, изучают использование им исторических источников, как отечественных, так и иностранных[2], и другие аспекты, позволяющие судить об оригинальности исторической концепции Пушкина.
Противостоянием историков и литературоведов можно пренебречь, если отметить два положения, с которыми и те и другие согласны. Пушкин, несомненно, обладал историческим мышлением — то есть воспринимал события настоящего, прошлого и будущего в их движении во времени, легко ориентировался в датах, в этапах развития явлений, свободно сравнивал одновременные события, разделенные пространством, и события разных временных пластов. Главный же признак очень прост, но от этого не утрачивающий монументальности: Пушкин историей интересовался. Второе труднооспоримое положение заключается в том, что всем произведениям Пушкина начиная с появления первой главы «Евгения Онегина» (1823) присущ принцип историзма, причем это во все большей степени историзм реалистического типа.
Но тот же Пушкин с юности пребывал в прекрасном плену античных мифов, ему виделись нимфы и музы даже в северных садах Петербурга и его окрестностей (поддерживавших иллюзию множеством скульптурных изображений). Использование античных мифологических образов в поэзии было не только чертой стиля Пушкина, но в известном смысле обязательным средством поэтического языка эпохи.
Освоение европейской культурой произведений и образа поэта-мифа Оссиана, созданного Дж. Макферсоном, породило развитие мифологизма в новом направлении: Оссиан воспринимался как открытый современной культурой северный Гомер, создатель северных мифов. Характерный пример. Современник Пушкина лидер чешского национального Возрождения Вацлав Ганка, хорошо знавший русский язык, под влиянием «Слова о полку Игореве» и фольклора, русского перевода «Песен Оссиана» Д. Макферсона и др. источников создал (в сотрудничестве с И. Линдой) одну из крупнейших литературных мистификаций — стихотворные «Краледворскую рукопись» (1817) и «Зеленогорскую рукопись» (1818), которые до 1880-х годов считались древними памятниками чешского героического эпоса и лирики и повлияли на литературу Чехии и национальное самосознание чехов. Они в духе предромантизма и романтизма рисовали мощное древнечешское государство во главе с мудрой правительницей Либуше, противостоящее чужеземцам, тем самым воплощая отход от утвердившейся в чешской поэзии анакреонтики и утверждение идеалов чешского Возрождения[3]. Пушкин в «Руслане и Людмиле» (1818–1820) тоже создает русский миф, как в те же годы Ганка — чешский. Только Пушкин не воспользовался приемом мистификации, тем не менее он вывел на страницы поэмы «вещего Баяна» — древнего певца, подобного Оссиану.
Итак, история и миф: взаимоотношения сложные. Создание мифов — мифологизация — находится в прямой оппозиции историзму: миф по своей природе носит вневременной характер. Даже когда китайская мифология подверглась эвгемеризации (то есть стала трактоваться как цепь реальных исторических фактов) и были определены даты всех мифических событий, вневременность проистекала из мифичности самих событий, например, были точно установлены даты жизни мифического царя «золотого века» Яо, хотя отец его — красный дракон, а мать родилась из камня во время грозы. История при своем возникновении в трудах Геродота была неотделима от мифов, не определялась как наука, а была одним из мусических искусств под покровительством музы Клио. И спустя века у Плутарха об историческом герое нередко можно узнать час его рождения, но не год: история имела другие задачи, во многом этические, чему мифы весьма способствовали, ее научные основы сложатся намного позже.
Когда же именно? Как раз во времена Пушкина. В России формирование нового представления об истории в определенной степени начинается с Карамзина, развивается в 1820-е годы М. П. Погодиным, проводившим своего рода индивидуальные занятия с Пушкиным по истории. Во Франции в 1820-е годы складывается историческая школа (Гизо, Тьерри, Тьер), создавшая теорию общественных классов. Основатель позитивизма О. Конт приоткрыл завесу над новой задачей истории, превращающей ее в науку: не только сохранить воспоминание о прошлом, не только извлечь нравственные уроки, но показать, что «существуют законы развития общества, столь же определенные, как и законы падения камня»[4]. Однако в этом случае мифы не могут служить опорой истории.
Примерно в то же время стало меняться представление и о мифе. С. А. Азаренко пишет: «Миф (греч. — слово, речь, предание) — язык описания, оказавшийся, благодаря своей исконной символичности, удобным для выражения вечных моделей личного и общественного поведения, неких сущностных законов социального и природного космоса»[5]. Следовало бы добавить, что это не только язык описания, но и предмет веры. И, может быть, во времена Пушкина проявилось некое уточнение: миф — всегда предмет веры, но не того, кто произносит это слово или исследует природу мифа. Трудно представить в устах убежденного христианина слова «миф о вознесении Христа». Только через понимание феномена веры можно раскрыть природу мифа. Вера — некое особое состояние, в котором раскрывается канал непосредственной связи с чем-то высшим или низшим (в сравнении с обыденным опытом). Вера всегда связана с движением по вертикали, с вертикальной иерархией (даже вера в человека, которая его поднимает в глазах того, кто в него верит). Миф есть повествование о предмете веры (но только не нашей, если учитывать функционирование слова не в античной, а в современной культуре — это и мешает понять природу мифа, подобно тому как дальтонику трудно дать характеристику радуге). Такое понимание мифа проливает дополнительный свет на процесс мифологизации в литературе XIX–XX веков (новый миф также оказывается предметом «не нашей веры») и на постепенный переход от мифа к виртуальной реальности как имитации «нашей веры»[6].
Это размышление подводит нас к общей теме исследования: во времена Пушкина возникает не только новая история как научная дисциплина, но и недоверие к старой истории. И появляется закономерная потребность подвергнуть старую, известную, традиционную, официальную историю процедуре демифологизации. Такую же потребность испытал и Пушкин. Следы его недоверия к прежней истории и историкам можно найти в самых разных местах. В «Истории села Горюхина» (1830) есть исчерпывающий по сути, блестящий по соединению наивности стиля рассказчика, робеющего перед величием науки провинциала Ивана Петровича Белкина, и иронии стоящего за ним автора, А. П. Пушкина, абзац, который имеет смысл привести полностью: «Мысль оставить мелочные и сомнительные анекдоты для повествования истинных и великих происшествий давно тревожила мое воображение. Быть судиею, наблюдателем и пророком веков и народов казалось мне высшею степенью, доступной для писателя. Но какую историю мог я написать с моей жалкой образованностию, где бы не предупредили меня многоученые, добросовестные мужи? Какой род истории не истощен уже ими? Стану ль писать историю всемирную — но разве не существует уже бессмертный труд аббата Милота? Обращусь ли к истории отечественной? что скажу я после Татищева, Болтина и Голикова? и мне ли рыться в летописях и добираться до сокровенного смысла обветшалого языка, когда не мог я выучиться славянским цифрам? Я думал об истории меньшего объема, например об истории губернского нашего города; но и тут сколько препятствий, для меня неодолимых! Поездка в город, визиты к губернатору и к архиерею, просьба о допущении в архивы и монастырские кладовые и проч. История уездного нашего города была бы для меня удобнее, но она не была занимательна ни для философа, ни для прагматика, и представляла мало пищи красноречию. *** был переименован в город в 17** году, и единственное замечательное происшествие, сохранившееся в его летописях, есть ужасный пожар, случившийся десять лет тому назад и истребивший базар и присутственные места»[7]. Упомянутый выше П. Н. Грюнберг удачно напомнил, что кумиры Белкина — аббат Мило, Татищев, Болтин, Голиков — авторы трудов, для 1830 г. уже совершенно устаревших[8].
История должна быть другой — слышится голос Пушкина. Но какой? Можно выявить ряд способов решения этого вопроса по Пушкину. На трех из них мы остановимся.
Скорее всего, центральная идея поэта — противопоставление официальной истории и реальной жизни простых людей. Так построена поэма «Медный всадник» (1833). Знаменитое начало поэмы — не только гимн городу на Неве, созданию Петра, но одновременно и официальная история города (не случайно появляется фраза: «Прошло сто лет…»). История наводнения, гибели людей, гибели главного героя — оборотная сторона официальной истории: город был построен в гиблом месте, для славы империи, но не для жителей, населивших столицу. Евгений, произнося «Ужо тебе!», покушается на миф, поэтому и преследует его мифическая фигура Медного Всадника.
Иначе та же тема звучит в «Капитанской дочке» (1836). В повести сосуществуют две истории Пугачева — официальная и неофициальная, раскрывающаяся через самого Пугачева, через его восприятие другими, стоящими вне официальных сфер, героями. Неофициальная история вступает в противоречие с мифом о злодее, но демифологизация, сталкивание двух историй не меняет исторического хода событий, зато обогащает, делает объемным повествование.
Следует заметить, что тем самым Пушкин на столетие опередил глубокую мысль историков — представителей французской «Школы Анналов» (Л. Февр, М. Блок, Ф. Бродель, Ж. Ле Гофф) о необходимости создать историю повседневности, но решал эту задачу средствами не исторической науки а литературного творчества (одновременно с Бальзаком, Диккенсом и другими великими писателями).
Другой способ демифологизации истории представлен в драматургии Пушкина. Здесь особую роль играл шекспиризм великого русского поэта[9]. Шекспиризм стал важным звеном в формировании принципа историзма в творчестве Пушкина. Исторические хроники Шекспира дали Пушкину плодотворную модель при работе над трагедией «Борис Годунов» (1825). Но следует обратить внимание на то, что Шекспир, обращаясь к ограниченному количеству исторических трудов, мог придумать множество не существующих в первоисточниках сюжета подробностей для увеличения сценической выразительности пьесы, но обычно не пересматривал основной ход событий и оценки персонажей. Так, Ричард III у него такой же злодей, как в первоисточнике — «Истории Ричарда III» Т. Мора, где реальность была мифологизирована в угоду победителей последнего из Йорков — воцарившихся после него Тюдоров. Собственно, в эпоху Шекспира история жила мифами, но не так было в эпоху Пушкина.
«Борис Годунов» начинается со сцен уговора Бориса взойти на трон, что перекликается с соответствующими сценами в шекспировском «Ричарде III». Только Борис, в отличие от Ричарда, не режиссирует свое избрание на царство. В первой же сцене упоминается о гибели царевича Димитрия и о вине в этой гибели Бориса Годунова. Один из собеседников, Шуйский, твердо уверен в его вине, другой, Воротынский, приводит вполне обоснованные сомнения. Так сообщается главный исторический миф трагедии: Дмитрий убит по приказу Бориса. Но далее до конца трагедии останется неясно, что же было на самом деле в Угличе? Демифологизация этого мифа проводится Пушкиным в необычайно оригинальном ключе. Первым о вине Бориса говорит Шуйский. Но почему он? Из дальнейшего ясно, что он сам претендует на царский трон, которого он достигнет за рамками сюжета трагедии, но уже вступив на тропу предательства. Иначе говоря, он считает, что Борис точно такой же, как он.
Не менее важна сцена «Ночь. Келья в Чудовом монастыре». Нестор заканчивает летопись последним, что он видел, — убийством Димитрия в Угличе. Услышав его рассказ, Григорий Отрепьев делает вывод о Борисе: «А между тем отшельник в темной келье // Здесь на тебя донос ужасный пишет: // И не уйдешь ты от суда людского, // Как не уйдешь от божьего суда»[10].
Обычно эта сцена трактуется буквально: Пимен не только знает истину, но через летопись донесет ее до потомков. Действительно, во всей трагедии далее не будет столь же разоблачительного места в отношении вины Бориса, хотя этот мотив еще многократно вернется в текст. Но более внимательное чтение сцены меняет представление о ее содержании. Летопись оказывается вовсе не истинной историей, а субъективным взглядом на нее того человека, который ее пишет. Пимен показывает, из каких случайных фрагментов складывается текст, как в летопись попадают и древние, не им написанные фрагменты, и собственные впечатления. Его рассказ о гобели царевича поражает одной чертой: он в точности повторяет официальный документ о событии, хотя Пимен там был и все видел своими глазами. Когда, по словам Пимена, убийцы называют имя Бориса, это может показаться решающим фактом, если бы не упоминание в рассказе, что признание прозвучало после чудесного оживления убитого царевича, который пошевелился. Впечатление, что Пимену нельзя доверять в том, чему он был свидетелем, подтверждается важным обстоятельством: с ним рядом, в одной келье жил чернец, задумавший авантюрную замену собственного имени на имя царевича, что в дальнейшем поставило страну на грань катастрофы, а летописец не только ничего не заметил, но и остался в полной уверенности, что Григорий продолжит его труд по составлению летописи. Можно только догадываться, что бы тот написал в ней после Пимена.
Но есть важный аргумент противоположного толка: виновником гибели Димитрия, судя по всему, искренне считает себя сам царь Борис Годунов. И его монолог «с мальчиками кровавыми в глазах», и просьба к сыну: «...я достиг верховной власти... чем? // Не спрашивай. Довольно: ты невинен, // Ты царствовать теперь по праву станешь. // Я, я за все один отвечу богу...»[11] — все это подтверждает и непреодолимое чувство вины, и глубокое раскаяние. Уж сам-то герой должен знать, виновен он или нет. Но Пушкин так выстраивает пьесу, что можно и усомниться в вине Бориса. Царь посылал во главе следствия в Углич Шуйского, не подозревая о том, что ему менее, чем кому-либо, можно было доверять. Сцена «Царская Дума», несколько тяжеловесная, в которой царь вопрошает патриарха, действительно ли умер Димитрий (тот отвечает мифами о чудесах у могилы царевича), оправдана тем, что показывает: царь действительно не знает, как и что произошло в Угличе, впрочем, как и то, что происходит в стране и даже рядом с ним в данный момент.
Здесь можно снова обнаружить, что Пушкин в художественной форме опередил некое открытие, обретшее научную форму более чем через столетие. Один из лидеров Чикагской социологической школы Уильям Айзек Томас, исследуя польское крестьянство начала XX века[12], сделал вывод, который Р. К. Мертон много позже (в 1982 г.) назвал «теоремой Томаса» и который звучит так: «Если люди определяют некоторые ситуации как реальные, эти ситуации реальны в своих последствиях»[13].
Информация об убийстве царевича, как ее представляли други и недруги, патриархи, летописцы, иностранцы, слухи, мифы, могла создать ситуацию, описываемую «теоремой Томаса», поэтому на основании слов Бориса Годунова нельзя делать вывод о его виновности, можно лишь утверждать, что он так думал, и эта ситуация стала реальной в своих последствиях.
Сходно поступает Пушкин во второй его законченной трагедии, в которой действуют исторические персонажи, — в маленькой трагедии «Моцарт и Сальери», написанной в Болдине в 1830 г.
Сюжет трагедии общеизвестен: Сальери из зависти к гениальности Моцарта отравляет его. Пушкина многократно упрекали в том, что он без оснований обвинил Сальери в убийстве. Отголоски упреков в адрес Пушкина прочитываются в его заметке «О Сальери» (1832): «Завистник, который мог освистать “Дон Жуана”, мог отравить его творца»[14]. При этом известно (было сообщено лейпцигской «Всеобщей музыкальной газетой» в 1825 г.), что Сальери перед смертью на исповеди признался в своем преступлении, и Пушкин об этом тоже упомянул в заметке.
Историки до сих пор ведут споры о том, соответствует ли признание Сальери на смертном одре истине. Моцарт был похоронен в общей могиле, провести научные исследования останков невозможно. Отравление Моцарта, таким образом, остается историческим мифом.
Но редко замечается, что Пушкин и не поддерживает этот миф, даже если в глубине души он считал Сальери убийцей Моцарта.
В трагедии четко показано одно: Сальери уверен, что отравил Моцарта, он сознательно насыпал ему в бокал с шампанским яд, который носил с собой восемнадцать лет.
Но то, в чем уверен Сальери и что по «теореме Томаса» делает для него ситуацию реальной в своих последствиях, определяет все его муки совести, признание на смертном одре и т. д., вовсе не обязательно соответствует исторической истине. Мы дорисовываем картину, становящуюся картиной убийства, исходя из особенностей работы нашего тезауруса[15], который выстраивает разнородные фрагменты в цельную систему.
На самом деле мы видели и слышали следующее: Сальери хочет убить Моцарта из зависти; для этого он выбирает яд; он его сыплет в бокал с шампанским и передает бокал Моцарту; тот его выпивает; он чувствует себя нехорошо и, попрощавшись с Сальери, уходит поспать. Что была попытка убийства, нет сомнений. Но было ли убийство? Сальери носит с собой яд («священный дар моей Изоры») почти два десятилетия, ни разу его не испытав («И никогда на шепот искушенья // Не преклонился я, хоть я не трус...»). Имел ли этот яд силу, чтобы убить человека? Моцарт жалуется на нездоровье («мне что-то тяжело»). Возможно, это действие яда, а возможно — нет. В рассказе о черном человеке Моцарт демонстрирует ипохондрию, переход от эйфории («играл с моим мальчишкой») к тревоге. Так и в финале: жалобы на здоровье звучат после самых оптимистичных слов Моцарта: «Нас мало избранных, счастливцев праздных, // Пренебрегающих презренной пользой, // Единого прекрасного жрецов. // Не правда ль?»[16]. Мы не знаем, через сколько часов, дней после обеда с Сальери Моцарт умер, были ли при этом отмечены признаки отравления.
Вряд ли Пушкин знал, что медики, изучив документы о последних месяцах жизни Моцарта, возложили вину за его смерть на врачей, пускавших ему кровь в таких количествах, что это убило бы и здорового человека. Но поэт избежал опасности подчиниться очередному историческому мифу, причем его способ демифологизации истории не был сведен к поискам документов, свидетельств, проливающих свет на ситуацию. Пушкин в своей трагедии просто говорит о другом: о страшном наказании, испытываемом человеком, который уверен, что убил друга из ревности к его достижениям, вне зависимости от реальности его вины.
Наконец, отметим, что одно из самых известных произведений Пушкина демонстрирует третий путь пушкинской демифологизации, а именно доказательство опасности современного мифа. Речь идет о повести «Пиковая дама» (1833). История обогащения графини, как она рассказана Томским, с вплетением в нее таинственной фигуры графа Сен-Жермена — на самом деле, ловкого авантюриста, предстает как откровенный миф. Между тем, Пушкин, как он уверял Нащекина, сам слышал историю трех карт от внука графини — Голицына, которому она сообщила секрет Сен-Жермена, и тот отыгрался. Остальное в повести — вымысел писателя[17]. Что же вымышлено? Совершенно в духе открытой через столетие «теоремы Томаса», Пушкин показывает, как миф, овладев сознанием человека с воображением, начинает замещать реальность, и в этом смысле финал повести Пушкина (Германн оказывается в Обуховской больнице, «в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: “Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..”»[18]) точнее передает эту идею, чем самоубийство Германна в опере П. И. Чайковского «Пиковая дама».
Миф как нечто вневременное, образ вечного, и история как власть времени в пушкинском литературном тезаурусе находились в состоянии диалектического противоречия, борьбы и баланса. Этот баланс в современной ситуации, когда не преодолена неопределенность переходного периода, нередко нарушается, и тогда наступает потребность в демифологизации истории, некоторые из путей которой можно найти у Пушкина.
[2] См., напр., материалы в кн.: Лотман Ю. М. Пушкин. СПб. : Искусство-СПБ, 1997. С. 319–321; и др.
[3] Hanka V. Rukopisy Kralovédvorský a Zelenohorský. Praha, 1960. См.: Очерки истории чешской литературы XIX–XX веков. М., 1963; Мыльников А. С. Культура чешского Возрождения. Л., 1982; Луков Вл. А. Ганка // Новая Российская Энциклопедия : в 12 т. / Редколл.: А. Д. Некипелов, В. И. Данилов-Данильян и др. Т. 4 (2): Гамбургская — Головин. М. : ООО «Изд-во “Энциклопедия”» ; ИД «Инфра-М», 2008. С. 22–23.
[4] Цит. по: Вайнштейн О. Л. Очерки развития буржуазной философии и методологии истории в XIX–XX веках. Л., 1979. С. 8.
[5] Азаренко С. А. Миф // Современный философский словарь. М. : Панпринт, 1998. C. 496.
[6] См.: Луков Вл. А., Луков М. В. К теории мифа // Научные труды Московского педагогического государственного университета. Серия : Гуманитарные науки / отв. ред. Вл. А. Луков. М. : Прометей, 1999. С. 122–125.
[7] Пушкин А. С. История села Горюхина // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1957. Т. 6. С. 192–183.
[9] См.: Захаров Н. В. Шекспиризм русской классической литературы: тезаурусный анализ. М. : Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2008; Луков Вл. А., Захаров Н. В. Шекспиризация и шекспиризм // Знание. Понимание. Умение. 2008. № 3. С. 253–256; Луков Вл. А., Захаров Н. В., Гайдин Б. Н. Гамлет как вечный образ русской и мировой литературы. М. : Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2007. (Шекспировские штудии IV); Захаров Н. В., Луков Вл. А. Русский шекспиризм // Известия Самарского научного центра Российской академии наук. Т. 13. 2011. № 2. Ч. 3. С. 661–666.
[10] Пушкин А. С. Борис Годунов // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1957. Т. 5. С. 238.
[14] Пушкин А. С. О Сальери // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1958. Т. 7. С. 263.
[15] См.: Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусы: Субъектная организация гуманитарного знания. М. : Изд-во Нац. ин-та бизнеса, 2008; Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусы II: Тезаурусный подход к пониманию человека и его мира. М. : Изд-во Нац. ин-та бизнеса, 2013.
[16] Пушкин А. С. Моцарт и Сальери // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1957. С. 367–368.
[17] Томашевский Б. В. Примечания // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1957. Т. 6. С. 773.
[18] Пушкин А. С. Пиковая дама // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1957. Т. 6. С. 355.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
Азаренко С. А. Миф // Современный философский словарь. М. : Панпринт, 1998. C. 496–504.
Вайнштейн О. Л. Очерки развития буржуазной философии и методологии истории в XIX–XX веках / под ред. В. И. Рутенбурга. Л. : Наука. Ленингр. отд-ние.
Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусы: Субъектная организация гуманитарного знания. М. : Изд-во Нац. ин-та бизнеса, 2008.
Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусы II: Тезаурусный подход к пониманию человека и его мира. М. : Изд-во Нац. ин-та бизнеса, 2013.
Луков Вл. А. Ганка // Новая Российская Энциклопедия: в 12 т. / Редколл.: А. Д. Некипелов, В. И. Данилов-Данильян и др. Т. 4 (2) : Гамбургская — Головин. М.: ООО «Издательство “Энциклопедия”» ; ИД «Инфра-М», 2008. С. 22–23.
Луков Вл. А., Захаров Н. В. Шекспиризация и шекспиризм // Знание. Понимание. Умение. 2008. № 3. С. 253–256.
Луков Вл. А., Луков М. В. К теории мифа // Научные труды Московского педагогического государственного университета. Серия : Гуманитарные науки / отв. ред. Вл. А. Луков. М. : Прометей, 1999. С. 122–125.
Мыльников А. С. Культура чешского Возрождения. Л. : Наука. Ленингр. отд-ние, 1982.
Очерки истории чешской литературы XIX–XX веков / редкол.: Д. Ф. Марков и др. М. : Изд-во АН СССР, 1963.
Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1956–1958.
Томашевский Б. В. Примечания // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. : в 10 т. М. : Изд-во АН СССР, 1957. Т. 6. С. 749–816.
Hanka V. Rukopisy Kralovédvorský a Zelenohorský. Praha, 1960.
Thomas W. I., Znaniecki F. The Polish Peasant in Europe and America: Vols. 1–5. Chicago, Ill. : University of Chicago Press ; Boston, Mass. : Badger, 1918–1920.
BIBLIOGRAPHY (TRANSLITERATION)
Azarenko S. A. Mif // Sovremennyi filosofskii slovar'. M. : Panprint, 1998. C. 496–504.
Vainshtein O. L. Ocherki razvitiia burzhuaznoi filosofii i metodologii istorii v XIX–XX vekakh / pod red. V. I. Rutenburga. L. : Nauka. Leningr. otd-nie.
Zakharov N. V. Shekspirizm russkoi klassicheskoi literatury: tezaurusnyi analiz. M. : Izd-vo Mosk. gumanit. un-ta, 2008.
Zakharov N. V., Lukov Vl. A. Russkii shekspirizm // Izvestiia Samarskogo nauchnogo tsentra Rossiiskoi akademii nauk. T. 13. 2011. № 2. Ch. 3. S. 661–666.
Lotman Iu. M. Pushkin. SPb. : Iskusstvo-SPB, 1997.
Lukov A. V. Sledstviia «teoremy Tomasa» v usloviiakh stanovleniia informatsionnoi tsivilizatsii // Znanie. Ponimanie. Umenie. 2006. № 4. S. 220–222.
Lukov Val. A., Lukov Vl. A. Tezaurusy: Sub"ektnaia organizatsiia gumanitarnogo znaniia. M. : Izd-vo Nats. in-ta biznesa, 2008.
Lukov Val. A., Lukov Vl. A. Tezaurusy II: Tezaurusnyi podkhod k ponimaniiu cheloveka i ego mira. M. : Izd-vo Nats. in-ta biznesa, 2013.
Lukov Vl. A. Ganka // Novaia Rossiiskaia Entsiklopediia: v 12 t. / Redkoll.: A. D. Nekipelov, V. I. Danilov-Danil'ian i dr. T. 4 (2) : Gamburgskaia — Golovin. M.: OOO «Izdatel'stvo “Entsiklopediia”» ; ID «Infra-M», 2008. S. 22–23.
Lukov Vl. A., Zakharov N. V. Shekspirizatsiia i shekspirizm // Znanie. Ponimanie. Umenie. 2008. № 3. S. 253–256.
Lukov Vl. A., Zakharov N. V., Gaydin B. N. Gamlet kak vechnyi obraz russkoi i mirovoi literatury. M. : Izd-vo Mosk. gumanit. un-ta, 2007. (Shekspirovskie shtudii IV).
Lukov Vl. A., Lukov M. V. K teorii mifa // Nauchnye trudy Moskovskogo pedagogicheskogo gosudarstvennogo universiteta. Seriia : Gumanitarnye nauki / otv. red. Vl. A. Lukov. M. : Prometei, 1999. S. 122–125.
Myl'nikov A. S. Kul'tura cheshskogo Vozrozhdeniia. L. : Nauka. Leningr. otd-nie, 1982.
Ocherki istorii cheshskoi literatury XIX–XX vekov / redkol.: D. F. Markov i dr. M. : Izd-vo AN SSSR, 1963.
Pushkin A. S. Poln. sobr. soch. : v 10 t. M. : Izd-vo AN SSSR, 1956–1958.
Tomashevskii B. V. Primechaniia // Pushkin A. S. Poln. sobr. soch. : v 10 t. M. : Izd-vo AN SSSR, 1957. T. 6. S. 749–816.
Hanka V. Rukopisy Kralovédvorský a Zelenohorský. Praha, 1960.
Thomas W. I., Znaniecki F. The Polish Peasant in Europe and America: Vols. 1–5. Chicago, Ill. : University of Chicago Press ; Boston, Mass. : Badger, 1918–1920.
Луков Валерий Андреевич — доктор философских наук, профессор, проректор по научной и издательской работе, директор Института фундаментальных и прикладных исследований Московского гуманитарного университета, заслуженный деятель науки Российской Федерации, академик Международной академии наук (IAS, Инсбрук, Австрия) — вице-президент РО МАН, академик Международной академии наук педагогического образования. Тел.: +7 (499) 374-82-58.
Lukov Valery Andreevich, Doctor of Science (philosophy), professor, the pro-rector for scientific and publishing work — director of the Institute of Fundamental and Applied Studies of Moscow University for the Humanities, honored scientist of the Russian Federation, full member of the International Academy of Science (Innsbruck, Austria) — vice president of the Russian Division of the IAS, full member of the International Teacher’s Training Academy of Science. Tel.: +7 (499) 374-82-58.
Луков Владимир Андреевич — доктор филологических наук, профессор, директор Центра теории и истории культуры Института фундаментальных и прикладных исследований Московского гуманитарного университета, заслуженный деятель науки Российской Федерации, академик Международной академии наук (IAS, Инсбрук), Международной академии наук педагогического образования, член Шекспировской комиссии РАН, лауреат Бунинской премии. Тел.: +7 (499) 374-75-95.
Lukov Vladimir Andreevich, Doctor of Science (philology), professor, the director of the Theory and History of Culture Center of the Institute of Fundamental and Applied Studies at Moscow University for the Humanities, honored scientist of the Russian Federation, full member of the International Academy of Science (Innsbruck) and the International Teacher’s Training Academy of Science, the Bunin Prize laureate. Tel.: +7 (499) 374-75-95.