Главная / Информационный гуманитарный портал «Знание. Понимание. Умение» / 2008 / №5 2008 – Филология
Каблуков В. В. Концепт «самоубийство» в русской литературе 1920–1930-х годов
УДК 82
Аннотация: В статье раскрывается тема самоубийства как существенный концепт русской литературы 1920–1930-х годов (Н. Эрдман, М. Булгаков, Е. Замятин, А. Платонов и др.).
Ключевые слова: русская литература 1920–1930-х годов, самоубийство как концепт, тезаурусный анализ русской литературы.
Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ (грант № 07-04-02010а «Принципы воплощения национального сознания в русской советской драматургии»).
Свое сочинение «Миф о Сизифе» А. Камю начинает со следующего вступления: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема — проблема самоубийства. Решить, стоит ли или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить, — значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Все остальное — имеет ли мир три измерения, руководствуется ли разум девятью или двенадцатью категориями — второстепенно»[1]. В сознании философа-экзистенциалиста самоубийство предстает одной из тезаурусных констант мировой культуры[2], более того, ее центром, вокруг которого каждый раз по-новому структурируются разные по степени значимости слои действительности.
Думается, что «самоубийство» можно отнести к разряду «пульсирующих идей»[3], которые, существуя на протяжении всего развития культуры, то становятся центром семиосферы, то оказываются в маргинальном положении. Этот «плавающий» принцип существования констант заложен и в определении, данном акад. Ю. С. Степановым: «Константа в культуре — это концепт, существующий постоянно или, по крайней мере, очень долгое время»[4].
Константа в каждом конкретном случае, ситуации культурной реализации форматируется как концепт, «сгусток культуры в сознании человека; то, в виде чего культура входит в ментальный мир человека…»[5].
Соглашаясь с тем, что «концепт — основная ячейка культуры в ментальном мире человека»[6], необходимо оговориться: концепт — это и своеобразный алгоритм познания действительности, решетка, сквозь которую отсеиваются духовно воспринятые элементы реальности. Это в равней степени и имя, и предикат, причем «действенная» функция концепта настолько значима, что часто преобладает над содержанием концепций, из множества которых и структурируется собственно концепт. Концепт — это «схема смеха» (В. В. Маяковский), а не сам смех.
Литературоведение всегда было озабочено поисками мельчайшей семантически и динамически (синтаксически) неделимой единицы художественного мира. Такой единицей можно считать мотив, освобожденный от жесткой терминологической привязанности к сюжету.
Общепринято, что цепочка мотивов образует сюжет. С другой стороны, мотив может выступать как элемент структуры художественного мира, где законы логики (взаимовытекающих друг из друга событий — сюжета) не действуют. Тогда мотивы между собой организуются по законам мифа, где «…метафоры… никогда не связаны между собой причинно-следственными связями»[7], и тогда мотив становится не просто звеном в действии, сюжете, он представляется кирпичиком в общем со-здании мира. Концепт, с этой точки зрения, предстает как система мотивов, мотивный комплекс, матрица познания мира человеком.
Как константа «самоубийство» реализуется в конкретной ситуации 1920–30-х годов? Какой путь, алгоритм познания действительности предлагает нам коллективный разум? На этот вопрос концептуальный анализ (не анализ концепций, а анализ концепта) может дать вариант ответа. Поскольку интерпретационная часть в таком типе гуманитарного мышления ослаблена (реальность осмысляется не семантически, а синтаксически), есть смысл маркировать движение мысли исследователя. И все равно как — азбукой или нумерацией. Главное — сопротивляться хаосу мира, который толкает к самоубийству.
1.Самоубийство становится проблемой сюжета целого ряда произведений русской литературы 1920–1930-х гг. В финале произведений А. Платонова «Чевенгур», А. Мариенгофа «Циники», Н. Эрдмана «Самоубийца» герои кончают с собой. Самоубийство в этих произведениях, с одной стороны, мотив сквозной, организующий тематическую наполненность текста, с другой стороны — последний этап в цепи событий, развязка сюжета, авторский вердикт, приговор миру, в котором суицид — основной, часто единственный способ реализации человеческой судьбы.
2. Самоубийство — вариант развития действия у М. Булгакова в «Беге». В трех редакциях своей пьесы драматург заставляет генерала Хлудова застрелиться, лишь в последней, четвертой, Хлудов возвращается в Россию, но и этот поступок другими героями «Бега» воспринимается как самоубийственный.
В лирике О. Мандельштама 30-х годов самоубийство — то, к чему толкает жизнь, судьба, которой лирический герой пытается сопротивляться:
«…Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок…», —
а выше:
«…Петербург, я еще не хочу умирать…»[8].
«Смерть вовремя» для «маленького» Мандельштама 30-х психологически неприемлема, вызывает страх, желание исчезнуть, убежать, спрятаться:
«Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин.
Острый нож, да хлеба каравай,
Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал»[9].
Керосин, нож, веревки — бытовые предметы, превратившиеся в эмблемы самоубийства.
Вместе с тем, самоубийство из акта индивидуального, интимного становится и для героя М. Булгакова, и для О. Мандельштама «смертью на миру», смертью под пристальным взглядом России, или Петербурга, или кого-то мифически неизвестного, определенного Мандельштамом местоимением «никто».
3. Мотив самоубийства в русской литературе 1920–1930-х годов становится одним из определителей общей семантики театральности жизни, в метатексте литературы этого времени входит в поливалентные отношения с мотивами маски, роли, «приглашения на казнь» и другими, структурирующими мир как театр.
Роль самоубийцы навязывают обстоятельства герою пьесы Н. Эрдмана «Самоубийца»; играя по чужому сценарию, идет на смерть командарм Гаврилов из «Повести непогашенной луны» Б. Пильняка; маска характеризует поведение осужденного на казнь в романе Е. Замятина «Мы». У Б. Пастернака в стихотворении «О, знал бы я, что так бывает» звучит такая поэтическая формула:
«…Но старость — это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез…»[10].
Примечательно, что в годы репрессий и жертвоприношений в воскрешение после смерти верили ученые, заложившие основы русской мифопоэтики, М. Бахтин и О. Фрейндерберг, и отсутствовала эта вера в сознании многих художников. Кузина Б. Пастернака О. Фрейндерберг пишет, вступая в интертекстуальный диалог со своим родственником: «…протагонистом театра является бог смерти и воскресенья Дионис: жертва тождественна актеру, и играть, как учит Рим, — это значит умереть и воскреснуть»[11].
Между элементами тезауруса русской литературы ХХ века — «самоубийство», «жертва» и «игра» — происходит взаимоперетекание смыслов, перераспределение семантики.
4. Самоубийцы разыгрывают спектакль, игра становится одним из способов покончить с собой, а жертвы, казненные предстают в эстетическом пространстве этого времени как самоубийцы, поскольку их поступки характеризует мотив добровольности. Добровольно идут на казнь буржуи «Чевенгура», героиня рассказа Тэффи «Гильотина». В романе Е. Замятина «Мы» у жертвы «руки перевязаны пурпурной лентой (старинный обычай: объяснение, по-видимому, в том, что в древности, когда все это совершалось не во имя Единого Государства, осужденные, понятно, чувствовали себя вправе сопротивляться, и руки у них обычно сковывались цепями)»[12]. Самоубийство становится, с одной стороны, сюжетной схемой театрального действа, с другой — видом казни.
5. В связи с этим актуализируется мотив «приглашения на казнь» / самоубийство, синонимичный мотиву объявления / театральной афиши.
В романе А. Платонова коммунары вывешивают объявление, приглашая буржуев Чевенгура на их собственную казнь, назначая для них срок «второго пришествия». В «Повести непогашенной луны» Б. Пильняка в газете наряду со статьей «Приезд командарма Гаврилова» «…был напечатан добрый один — другой десяток программ театров, варьете, открытых сцен, кино…»[13]. Одно событие ставится Пильняком в ряд с другим, автор намеренно уравнивает принципиально разные факты действительности. Заметка о Гаврилове становится для жителей города рекламным объявлением о начале нового спектакля, пьесы, финал которой — смерть.
6. Мотив приглашения на казнь структурно оформляет художественное пространство как отдельных эпизодов, так и полностью многих произведений литературы 1920–1930-х годов.
«Пригвождена к позорному столбу…»[14].
М. Цветаева
«Площадь Куба. Шестьдесят шесть мощных концентрических кругов: трибуны. И шестьдесят шесть рядов: тихие светильники лиц, глаза, отражающие сияние небес — или, быть может, сияние Единого Государства. Алые, как кровь, цветы — губы женщин. Нежные гирлянды детских лиц — первых рядах, близко к месту действия[15]»[16].
Е. Замятин. «Мы»
«В ночь на четверг соборную площадь заняла чевенгуровская буржуазия, пришедшая еще с вечера. Пиюся оцепил район площади красноармейцами, а внутрь буржуазной публики ввел худых чекистов… За чертой красноармейцев стояли жены буржуев и рыдали в ночном воздухе»[17].
А. Платонов. «Чевенгур»
Казнь превращается в спектакль, место казни — в театральные подмостки. В виде концепта встречаем это у В. Набокова.
7. Основной вид казни характеризует динамика отрывания / отсечения головы. Этот мотив становится сквозным в первой трети ХХ века. Его можно встретить в произведениях художников самых разных эстетических установок: от М. Шагала[18] до М. Булгакова.
«…пусть как курица, пусть с отрубленной головой, только жить…»[19].
Н. Эрдман. «Самоубийца»
«…Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову…»[20].
Д. Хармс. «Суд Линча»
Мотив отрывания / отсечения головы объективно характеризует эстетическое поле метафоры «Жизнь без головы» и у собратьев Д. Хармса по ОБЭРИУ:
«Девушка. Интересно, кого будут казнить?
Эф. Людей.
Девушка. Это роскошно. Им голову отрежут или откусят»[21].
А чуть позже Эф рассказывает по просьбе Девушки о своей жизни:
«Утром встаю в два… —
На стуле моя голова
Лежит и смотрит на меня с нетерпеньем»[22].
А. Введенский. «Кругом возможно бог»
«Здесь форвард спит без головы…»[23].
Н. Заболоцкий. «Футбол»
«Жизнь без головы» — жизнь без смысла существования, без стержневой идеи, жизнь «без Бога».
8. Телесная модель мироздания в литературе 1920–1930-х годов в связи с этим настойчиво форматируется образом горла. Наступает «на горло собственной песне» В. Маяковский, у Заболоцкого:
«Но уж из горла бьет фонтан…»[24].
Н. Заболоцкий. «Футбол»
Б. Пастернак так определяет жертвенную суть поэтического творчества:
«О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью убивают,
Нахлынут горлом и убьют»[25].
Отсечение головы подразумевает разрушение горла — вместилища Слова (читай — «души»).
«Чепурный пробовал тыльной частью руки горло буржуев, как пробуют механики температуру подшипников, и ему казалось, что все буржуи еще живы.
— Я в Дувайле добавочно из шеи душу вышиб! — сказал Пиюся.
— И правильно: душа же в горле! — вспомнил Чепурный»[26].
А. Платонов. «Чевенгур»
Мотивы отсечения головы и разрушения горла — атомарные проявления ситуации «смерти Бога».
9. В связи с тем, что самоубийство предстает как вид казни, актуализируются образы жертвы и идола.
«…мы…приносим жертву нашему Богу, единому Государству…»[27].
Е. Замятин. «Мы»
«Первый — негорбящийся человек:
— Гаврилов, не нам с тобой говорить о жернове революции. Историческое колесо — к сожалению, я полагаю — в очень большой мере движется смертью и кровью, — особенно колесо революции»[28].
Жертвой предстает любой человек, вступивший во взаимоотношения с государством — идолом.
10. Мотивный комплекс, стержнем которого является мотив самоубийства, архетипически связан с ритуалом жертвоприношения. Драмой жертвоприношения можно объяснить конструкции произведений А. Платонова, Б. Пильняка, Н. Эрдмана и ряда других. Принципиальное отличие, определенное временем, между архаичным ритуалом и ритуалом современным видится в том, что в эстетическом поле 1920–1930-х годов ХХ века отсутствует актант воскрешения.
[1] Камю А. Бунтующий человек. М., Политиздат, 1993. С. 24.
[2] Расшифровку термина см.: Луков Вал. А., Луков Вл. А. К теории тезаурусного подхода // Тезаурусный анализ мировой культуры: Сб. научных трудов. Вып. 2. М.: Изд-во Моск. гуманит. Университета , 2005. С. 5.
[3] См.: Луков Вл. А. Французская драматургия на рубеже XVIII–XIX веков (генезис жанров): Дис… доктора филологических наук. М., 1985.
[4] Степанов Ю. С. Константы: Словарь русской культуры / 3-е изд., испр. и доп. М., 2000. С. 82.
[7] Фрейндерберг О. Поэтика сюжета и жанра. М.: Лабиринт, 1997. С. 108.
[8] Мандельштам О. Стихотворения. Проза. М.: ООО «Издательство АСТ», Харьков: «Фолио», 2001. С. 166.
[10] Пастернак Б. Л. Стихотворения и поэмы. М.: Худож. лит., 1988. С. 350.
[11] Фрейндерберг О. Поэтика сюжета и жанра. М.: «Лабиринт», 1997. С. 178.
[12] Замятин Е. Мы: Романы, повести, рассказы, сказки. М.: Современник, 1989. С. 231.
[13] Пильняк Б. Повесть непогашенной луны. М.: Кн. Палата, 1989. С. 34.
[14] Цветаева М. Стихотворения. М.: Дет. Лит., 1986. С. 110.
[15] Здесь и далее курсив мой — К. В.
[16] Замятин Е. Мы: Романы, повести, рассказы, сказки. М.: Современник, 1989. С. 231.
[17] Платонов А. Чевенгур: Роман, повести. Тула: Приок. Кн. Издание, 1989. С. 202.
[18] Интересен здесь витебский этап творчества М. Шагала, особенно его картина «России, ослам и другим». Интересно также поэтическое, лирическое оформление живописцем этого мироощущения:
Бывало,
две головы я весело носил.
Бывало — те обе головы мои смеялись,
накрытые любовным одеялом…
Ах, умерли, как резкий запах розы.
Цит. по: Зингерман Б. Парижская школа. М.: ТПФ Союзтеатр, 1993.
[19] Эрдман Н. Р. Самоубийца: Пьесы. Интермедии. Переписка с А. Степановой. Екатеринбург: У-Фактория, 2000. С. 212.
[20] Хармс Д. Полет в небеса: Стихи. Проза. Драма. Письма. Л.: Сов. Писатель, 1992. С. 376.
[21] http://www.varvar.ru/krugom.htm
[23] Заболоцкий Н. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1965. С. 196.
[25] Пастернак Б. Стихотворения и поэмы… С. 350.
[26] Платонов А. Чевенгур... С. 204.
[27] Замятин Е. Мы... С. 231.
[28] Пильняк Б. Повесть непогашенной луны… С. 36. Ср.: «Вновь и вновь вмешиваясь в общественную жизнь, Государство будет давить все непосредственные, творческие порывы, пока наконец не уничтожит в зародыше саму возможность произрастания новых идей. Общество будет вынуждено жить для Государства, человек — для государственной машины. И, поскольку, в конце концов Государство — это не что иное, как машина, надежность которой постоянно требует технического осмотра и подкармливания топливом жизненных сил окружающих ее людей, Государство, высосав все его соки, само подцепит чахотку, высохнет и умрет ржавой смертью машины». (Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс. М., 1991). Каблуков Валерий Витальевич — кандидат филологических наук, доцент кафедры филологических дисциплин Московского гуманитарного университета.
|